Всего книг:

826

Последнее обновление:

 2008-07-25 16:42:12

 

Искать

 

 


 

Нас считают!


Яндекс цитирования

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Джек Лондон - Мартин Иден : Часть 6

Allk.Ru - Все книги!

 

 

 

Джек Лондон - Мартин Иден:Часть 6

 Глава 26

Утром Мартин Иден не пошел искать работу. Было уже за полдень, когда он опамятовался и обвел взглядом комнату, глаза все еще болели. Восьмилетняя Мэри, одна из семейства Сильва, которая несла подле него вахту, увидела, что он очнулся, и пронзительно закричала. Из кухни поспешно вошла Мария. Приложила натруженную руку к горячему лбу Мартина, пощупала пульс.
– Ты поесть будешь? – спросила она. Мартин помотал головой. Что что, а есть ему вовсе не хотелось, даже странно, неужели он – когда нибудь бывал голоден.
– Я болен, Мария. – слабым голосом сказал он. – Что это со мной? Не знаешь?
– Грипп, – ответила она. – Через два, через три дня проходит. Сейчас лучше не ешь. После много можно есть, завтра можно.
Мартин не привык болеть и, когда Мария с дочкой вышли, попробовал встать и одеться. Огромным усилием воли– голова кружилась, а глаза так болели, что трудно было держать их открытыми, – он ухитрился подняться с кровати, но тут же в изнеможении повалился на стол. Полчаса спустя он ухитрился опять лечь в постель, и только и мог, что лежать, не открывая глаз, прислушиваться к болям и слабости. Несколько раз входила Мария, сменяла холодный компресс на голове. Но больше ничем не тревожила, у нее хватало мудрости не донимать его болтовней. И он, благодарный, бормотал про себя:
– Будет тебе молочное ранчо, Мария, будет, будет.
Потом вспомнился уже отошедший в далекое прошлое вчерашний день. Казалось, с тех пор как он получил письмо из “Трансконтинентального”, прошла целая жизнь, целая жизнь прошла с тех пор, как он покончил со всем прежним и начал новую страницу. Он из кожи вон лез и вот лежит поверженный. Не замори он себя голодом, ему бы никакой грипп нипочем. Он ослабел, и у него не хватило сил перебороть микроб болезни, который проник в его кровь. И вот что получилось.
– Что толку написать целую библиотеку и умереть? – спросил он вслух. – Меня это не устраивает. Хватит с меня литературы. Я – за бухгалтерию, за конторские книги, и за ежемесячное жалованье, и за скромный домик для нас с Руфью.
Два дня спустя, съев яйцо с двумя гренками и выпив чашку чаю, он спросил, какие ему пришли письма, но оказалось, читать он еще не может – слишком болят глаза.
– Прочти мне, Мария, – попросил он. – Большие длинные конверты не надо. Кидай их под стол. Прочти мне маленькие письма.
– Не знаю читать, – был ответ. – Тереза знает, она ходит в школа.
Итак, Тереза Сильва, девяти лет от роду, вскрыла письма и принялась читать их Мартину. Он рассеянно слушал длиннейшее требование от агентства проката оплатить пользование машинкой, а сам ломал голову над тем, как найти работу. И вдруг не поверил своим ушам, прислушался.
– “Мы предлагаем вам сорок долларов за право серийного выпуска Вашей повести, – медленно по складам читала Тереза, – при условии, что вы согласитесь с предложенными поправками”.
– Какой это журнал? – крикнул Мартин. – Дай ка сюда.
Он мог читать и уже не чувствовал боли. Сорок долларов предлагала “Белая мышь”, рассказ назывался “Водоворот”, тоже один из ранних “страшных рассказов” прочел письмо от начала до конца, еще раз и еще. Редактор прямо писал, что с идеей повести он, Мартин, не справился, но сама идея оригинальна и ради нее они и покупают повесть. Если он разрешает сократить ее на треть, они по получении ответа вышлют ему сорок долларов.
Мартин попросил перо и чернила и написал редактору, что тот, если угодно, может сократить хоть на три трети и пускай сразу шлет сорок долларов.
Тереза отнесла письмо в почтовый ящик, а Мартин лег и задумался. Значит, это все же не враки. “Белая мышь” платит по одобрении. В “Водовороте” три тысячи слов. Отнять треть, получается две тысячи. При сорока долларах получается два цента за слово. Платят по одобрении и но два цента за слово – газеты писали правду. А он то думал, “Белая мышь” третьесортный журнальчик! Выходит, он не разбирается в журналах. Он воображал, будто “Трансконтинентальный” первоклассный журнал, а он платит цент за десять слов. “Белую мышь” он ни во что не ставил, а она платит в двадцать раз больше “Трансконтинентального”, и платит по одобрении.
Что ж, одно ясно: когда он выздоровеет, он не пойдет искать работу. У него в голове полно рассказов ничуть не хуже “Водоворота”, и при сорока долларах за штуку можно заработать куда больше, чем на любом месте при любой должности. Он уже подумал, что битва проиграна, а она выиграна. Правота избранного пути доказана. Дальше все ясно. “Белая мышь” – только начало, теперь он будет завоевывать журнал за журналом. Работу ради денег побоку. Правду сказать, это была пустая трата времени, поделки не принесли ему ни гроша. Он посвятит себя работе, настоящей работе, будет изливать все лучшее, что в нем есть. Вот если бы Руфь была здесь и могла разделить его радость… Просмотрев оставленную на постели почту, он нашел письмецо и от нее. Руфь нежно упрекала его не понимая, почему он так надолго исчез. Мартин с обожанием перечитывал письмо, любовался ее почерком, каждой буквой, и наконец поцеловал ее подпись.
А в ответном письме он бесстрашно признался, что не бывал у нее оттого, что заложил свой лучший костюм. Написал, что был болен, но уже почти поправился и дней через десять – пятнадцать (как только обернется письмо в Нью Йорк и обратно) выкупит костюм и примчится к ней.
Но Руфь не пожелала ждать десять, а то и пятнадцать дней. Да еще когда возлюбленный болен. Назавтра же среди дня она приехала в сопровождении Артура в экипаже Морзов, к неописуемому восторгу всего выводка Сильва и всех соседских мальчишек и к ужасу Марии. Она надавала тумаков своим отпрыскам, тесно обступившим приезжих на крохотном крылечке, и, совсем уже несусветно коверкая слова, старалась извиниться за свой вид. Закатанные рукава, руки в мыльной пене, намокшая грубая мешковина, повязанная вместо фартука, говорили яснее ясного, за каким занятием ее застали. Ее постояльца спрашивали двое таких важных господ, что она совсем разволновалась и забыла пригласить их в крохотную гостиную. Направляясь в комнату Мартина, они прошли через кухню, черную, полную сырости и пара, оттого что в разгаре была большая стирка. Мария, суетясь, нечаянно задела дверь к Мартину дверью кладовки, и долгие пять минут через эту приоткрытую дверь в комнату больного врывались клубы пара, запах мыльной пены и грязного белья.
Руфь искусно славировала вправо, влево, опять вправо и между столом и кроватью протиснулась к Мартину; но Артур повернул слишком круто, и в углу, где Мартин стряпал, зазвенела и загремела кухонная утварь. Артур не задержался в комнатушке. Руфь заняла единственный стул, брат же, исполнив свой долг, вышел на улицу и стал у ворот, а семеро маленьких Сильва окружили его и глазели, как на чудо юдо в ярмарочном балагане. Экипаж обступила толпа ребятни из всех соседних кварталов, жадно предвкушая какую нибудь трагическую развязку. На этой улице экипажи появлялись только по случаю свадеб и похорон, а сейчас никто не женился и не умер, значит, случилось что то из ряда вон выходящее и стоит подождать.
За долгий срок Мартин отчаянно истосковался по Руфи. Природа наделила его любящим сердцем, и он, как мало кто, нуждался в сочувствии. Он изголодался по сочувствию, что означало для него полное, глубокое понимание; но ему еще предстояло узнать, что Руфь способна сочувствовать больше из жалости и деликатности, свойственным ее мягкому характеру, и очень мало понимает того, кому сочувствует. И пока Мартин сжимал ее руку и радостно говорил, любовь к нему заставила ее ответно сжать ему руку, а при виде его беспомощности, при виде следов страданий на лице глаза ее увлажнились и засветились нежностью.
Но когда он рассказывал о двух письмах от издателей, о том, в какое отчаяние привело его письмо из “Трансконтинентального” и в какой восторг – известие от “Белой мыши”, Руфь не прислушивалась к нему. Она слышала его слова и понимала их буквальный смысл, но не была с ним, не разделяла ни его отчаяния, ни восторга. Она оставалась верна себе. Судьба рассказов ее не интересовала. Ее интересовало другое – их брак. Впрочем, она не сознавала этого, как не сознавала, что хочет заставить Мартина служить, потому что инстинктивно готовится к материнству. Если бы ей сказали об этом прямо, назвав все своими именами, она бы покраснела от смущения, а потом возмутилась бы и стала утверждать, что лишь заботится о любимом человеке и хочет, чтобы он сделал блестящую карьеру. И пока Мартин изливал ей душу, в восторге от первого успеха на выбранном пути, она едва. слышала его, а сама то и дело озиралась, потрясенная тем, что видит.
Впервые в жизни смотрела Руфь в убогое лицо бедности. Голодающий возлюбленный – ей всегда казалось, это так романтично, но она понятия не имела, как живут голодающие, возлюбленные. Ничего похожего ей и не снилось. Она оглядывала комнату, переводила взгляд на Мартина и снова оглядывалась по сторонам. Парной запах грязного белья, который ворвался из кухни с ее приходом, вызывал тошноту. Если эта ужасная, женщина часто стирает, Мартин, наверно, весь пропитался этим запахом. Ведь низменное заразительно. Она смотрела на Мартина и, кажется, уже различала на нем позорный след окружающей обстановки. Впервые она видела его небритым, и трехдневная щетина была ей отвратительна. Это не только делало его таким же мрачным, нечистым, как домишко Сильва снаружи и изнутри, но, казалось, подчеркивало в нем животную силу, так ненавистную Руфи. И вот пожалуйста, два его рассказа одобрены, он с такой гордостью об этом говорит, он окончательно утвердился в своем безумии. Еще немного, и он сдался бы и пошел служить. Теперь же он останется в этом мерзком доме и еще не один месяц будет писать и голодать.
– Чем тут пахнет? – вдруг спросила, Руфь.
– Наверное, Марииной стиркой, – был ответ. – Я уже начинаю привыкать к этим запахам.
– Нет нет, не то. Чем то другим. Чем то затхлым, тошнотворным.
Мартин потянул носом воздух.
– Ничего не чувствую, разве что застоявшийся табачный дым, – – сказал он.
– Вот вот. Это ужас. Почему ты так много куришь, Мартин?
– Не знаю, пожалуй, больше обычного курю, когда мне одиноко. А потом, знаешь, это такая давняя привычка. Я приучился к куреву еще мальчишкой.
– По моему, довольно гадкая привычка, – упрекнула Руфь.
– Можно задохнуться, прямо как в аду.
– Это табак виноват. Мне по карману только самый дешевый. Но вот погоди, придет чек на сорок долларов. Тогда стану курить такой, что и ангелам покажется вроде ладана. Но ведь правда неплохо, две одобренных рукописи за три дня? Эти сорок пять долларов покроют почти все мои долги.
– Сорок пять долларов за два года работы? – усомнилась Руфь.
– Нет, меньше чем за неделю работы. Передай мне, пожалуйста, книгу с того края стола, конторскую книгу в серой обложке. – Мартин раскрыл книгу и стал быстро листать. – Да, верно. “Колокольный звон” за четыре дня, “Водоворот” за два дня. Выходит сорок пять долларов за неделю работы, сто восемьдесят долларов в месяц. Такого жалованья мне нигде не получить. А я ведь только начинаю. Я хочу, чтобы у тебя столько всего было, на это и тысячи долларов в месяц не слишком много. А пятьсот долларов жалованья и вовсе мало. Эти сорок пять долларов только пар . вый шаг. То ли будет, когда возьмусь за дело всерьез. Вот тогда увидишь, поддам тогда пару.
Руфь не поняла моряцкого оборота и опять заговорила о курении.
– У тебя и так слишком надымлено, и дело не в сорте табака. Неприятен не сорт табака, неприятно, что ты куришь. Ты дымоход, действующий вулкан, ходячая дымовая труба, это ужасно, Мартин, милый, ты сам знаешь.
Она наклонилась к нему, посмотрела умоляюще, и глядя на ее нежное лицо, в чистые ясные глаза, он вдруг, как бывало, ощутил, что недостоин ее.
– Мне так хочется, чтобы ты больше не курил, – прошептала она. – Ну пожалуйста… ради меня.
– Ладно, брошу, – воскликнул Мартин. – Любимая моя, я сделаю все, что ни попросишь, ты же знаешь.
Огромное искушение вдруг овладело Руфью. Мгновенно открылось ей, как может он быть широк, уступчив, и поверилось: попроси она, и он бросит писать, лишь бы исполнить ее волю. Слова уже готовы были сорваться с ее губ. Но она их не произнесла. Ей не хватило храбрости, она не посмела. Вместо этого она потянулась ему навстречу и в его объятиях прошептала:
– На самом деле это ведь не ради меня, Мартин, но ради тебя самого. Я уверена, тебе вредно курить, и потом, что хорошего быть рабом чего то, тем более рабом наркотика.
– Я всегда буду твоим рабом, – с улыбкой сказал Мартин.
– В таком случае я начинаю повелевать. Она бросила на него лукавый взгляд, хотя в глубине души жалела уже, что не высказала самое главное свое пожелание.
– Монаршье слово для меня закон.
– Что ж, тогда вот мое первое пожелание: памятуй о бритье ежедневном. Посмотри, ты оцарапал мне щеку.
Итак, все свелось к нежным объятиям и шуткам. Но кое чего Руфь добилась, а добиться всего сразу она и не надеялась. Ее женскому самолюбию льстило, что она уговорила Мартина бросить курить. В следующий раз она убедит его пойти служить – разве не сказал он, что сделает все, о чем она ни попросит.
Она поднялась и обошла комнату, осмотрела натянутые над головой бельевые веревки с висящими на них заметками, поинтересовалась загадочным приспособлением на потолке, к которому подвешен велосипед, с грустью поглядела на груду рукописей под столом – сколько же времени потрачено впустую… Керосинка привела ее в восторг, но, проверив полки для провизии, она убедилась, что они пусты.
– Бедный ты мой, да у тебя здесь нет никакой еды, – с кроткой жалостью сказала она. – Ты же голодаешь.
– Я держу провизию у Марии в шкафу и в холодном чулане,
– солгал Мартин. – Там все лучше сохраняется. С голоду я не помру. Вот посмотри ка!
Руфь подошла к нему, он согнул руку в локте, и она увидела, как под рукавом рубашки тугим, твердым бугром напружинились мускулы. Зрелище это было ей неприятно. Оно оскорбляло ее чувства. Но плоть ее, все существо, каждая клеточка стремились к этой силе, томились по ней, и, чем бы отшатнуться от Мартина, она опять, сама не зная как, потянулась к нему. И в следующий миг, когда Мартин сжал ее в объятиях, ее рассудок, такой далекий от глубин жизни, вознегодовал, а сердце, женское сердце, которому ведома сама суть жизни, торжествовало и ликовало. Вот в такие минуты Руфь особенно остро ощущала безмерную любовь к Мартину – когда его сильные руки обнимали ее и крепко сжимали, стискивали жарко, до боли, она едва не теряла сознание от наслажденья. В такие минуты казалось: все оправдано – что она предает общепризнанные правила, оскверняет свои высокие идеалы, а главное, молчаливо нарушает волю родителей. Они ведь не хотят, чтобы она вышла замуж за этого человека. Их возмущает ее любовь к нему. И сама Руфь – та спокойная, благоразумная Руфь, какой она становится вдали от Мартина, – порой возмущается этой своей любовью. А рядом с Мартином она его любит – подчас, правда, любовью досадливой, тревожной, но все равно это любовь, и любовь сильнее ее.
– Грипп – пустяки, – говорил Мартин. – Малость помучил, и голова изрядно болела, но с тропической лихорадкой никакого сравненья.
– А у тебя и тропическая лихорадка была? – рассеянно спросила Руфь, поглощенная блаженным чувством, которое испытывала в его объятиях.
Вот так рассеянно она задавала ему вопросы, и он рассказывал, и вдруг слова Мартина ее испугали.
Тропической лихорадкой он болел в тайной колонии тридцати прокаженных на Гавайских островах.
– Да как же ты там оказался? – возмутилась она.
Такая великолепная беспечность, когда речь идет о здоровье, – едва ли не преступление.
– А я ничего не знал, – ответил Мартин. – Понятия не имел, что там проказа. Я сбежал с корабля, выбрался на остров и двинулся подальше от берега, хотел укрыться понадежнее. Три дня кормился плодами гуавы, малайскими яблоками, да бананами, всем, что найдется в джунглях. На четвертый день набрел на тропу, на узенькую тропинку. Она вела в глубь острова, в гору. Как раз туда, куда я держал путь, и видно было, что по ней недавно прошли. В одном месте она шла по гребню горного кряжа, узкому, как лезвие ножа. На самом гребне ширина тропинки была меньше трех футов, а по обе стороны – пропасть в несколько сот футов глубиной. Если иметь вдоволь патронов, там можно защищаться одному против сотни тысяч.
Это был единственный путь в глубь острова, где я хотел укрыться. Через три часа я вышел по этой тропе в маленькую горную долину, в выемку, что образовалась среди выступов застывшей лавы. Долина была возделана, рядами росли таро и плодовые деревья, и стояло с десяток хижин. Но едва я увидел жителей, я понял, куда меня занесло. Хватило одного взгляда.
– Что же ты сделал? – задохнувшись от волнения, спросила Руфь; как всякая Дездемона, она слушала испуганная и зачарованная.
– А что было делать? Их вождем оказался добрый старик, болезнь у него зашла уже далеко, но правил он как король. Это он нашел долину и основал поселок – что противозаконно. Но у него были ружья и сколько угодно патронов, а канаки ведь привыкли охотиться на диких коз и диких свиней и стреляют без промаха. Нет, Мартину Идену было не убежать оттуда. Он остался и прожил там три месяца.
– Но как же ты спасся?
– Я бы и по сей день торчал там, если бы не одна тамошняя девушка – наполовину китаянка, на четверть белая и на четверть гавайка. Бедняжка, она была красавица, и притом образованная. Дочь одной богатой женщины из Гонолулу, чуть ли не миллионерши. Ну, и эта девушка наконец меня вызволила. Понимаешь, ее мать давала деньги тому поселку, и девушка не боялась, что ее за меня накажут. Только сперва взяла с меня клятву, что я вовек не выдам их убежище, и я не выдал. Никогда и никому и словом не обмолвился, тебе первой говорю. У девушки были только самые начальные признаки проказы. Немного скрючены пальцы правой руки да пятнышко у локтя. И все. Сейчас ее, наверно, уже нет в живых.
– Неужели ты не боялся? И как, наверное, рад был, что выбрался, не заразился этой ужасной болезнью?
– Ну, поначалу я малость трусил, – признался Мартин, – а потом привык. Да еще очень жалел ту несчастную девушку. И оттого забывал о страхе. Так она была хороша, и душа прекрасная, и наружность, болезнь едва едва коснулась ее, и все же она была обречена оставаться там и жить, как живут дикари, и медленно гнить заживо. Проказа куда ужаснее, чем можно себе представить.
– Бедняжка, – тихонько прошептала Руфь. – Удивительно, что она тебя отпустила.
– Почему же удивительно? – не понял Мартин.
– Ведь она, должно быть, любила тебя, – все так же негромко сказала Руфь. – Скажи откровенно, любила?
За время работы в прачечной и долгого затворничества загар Мартина слинял, а от голода и болезни он побледнел еще больше, но сейчас по бледному лицу медленно разлилась краска. Он открыл было рот, но Руфь не дала ему заговорить.
– Неважно, не трудись отвечать. Это совершенно лишнее,
– со смехом сказала она.
Но в ее смехе Мартину послышался металл, а глаза блеснули холодно. И ему вдруг вспомнился штормовой ветер, что налетел однажды на севере Тихого океана. Перед глазами возникла та ночь, ясное небо, полнолуние, и в лунном свете холодно блестят могучие валы. Потом он увидел ту девушку из убежища прокаженных и вспомнил: да, она полюбила его и оттого дала ему уйти.
– Она была благородна, – сказал он просто. – Она спасла мне жизнь.
Ничего больше не было сказано, но Мартин услыхал приглушенный, без слез всхлип Руфи, она отвернулась, долго смотрела в окно. А когда вновь обернулась к нему, лицо было уже спокойное, и в глазах не было холодного отблеска бури.
– Я такая глупая, – грустно сказала она. – Но я ничего не могу с собой поделать. Я так люблю тебя, Мартин, очень люблю, очень. Со временем я стану терпимей; а пока просто не могу иначе, я ревную к призракам прошлого, ведь твое прошлое полно призраков.
Он хотел было возразить, она ему не позволила.
– Да, это так, по другому быть не может. И вон бедняга Артур машет мне, пора ехать. Он устал ждать. А теперь до свиданья, милый.
– В аптеках есть какое то снадобье, которое помогает бросить курить, – прибавила Руфь уже от двери. – Я пришлю тебе.
Дверь закрылась и тотчас отворилась опять.
– Люблю, люблю, – прошептала Руфь и на этот раз действительно ушла.
Мария, глядя на Руфь с благоговением, что не помешало ей заметить и качество материи на платье и его крой (невиданный в этом квартале крой необычайной красоты), проводила гостью до экипажа. Толпа разочарованных мальчишек глядела вслед экипажу, пока он не скрылся из виду, и тогда все уставились на Марию, которая вдруг стала самой выдающейся личностью на всей улице. Но один из ее же отпрысков положил конец торжеству матери – объявил, что важные господа приезжали не к ней, а к постояльцу. И мимолетная слава Марии угасла, зато Мартин стал замечать, что окрестные жители – все народ скромный – взирают на него почтительна. Что до Марии, ее уважение к Мартину возросло невероятно, а будь свидетелем приезда господ в экипаже португалец бакалейщик, он наверняка открыл бы Мартину кредит еще на три доллара восемьдесят пять центов.

Глава 27

Мартину засияло солнце удачи. Назавтра после приезда Руфи он получил чек на три доллара из нью йоркского бульварного еженедельника в уплату за три своих триолета. Еще через два дня некая чикагская газета приняла его “Охотников за сокровищами” и пообещала по напечатании заплатить десять долларов. Цена невелика, но то были первые написанные им страницы, самая первая попытка высказать свою мысль на бумаге. И ко всему на той же неделе приключенческая повесть для мальчиков, его второй опыт, была принята ежемесячником для юношества под названием “Юность и время”. Правда, в повести была двадцать одна тысяча слов, а предложили за нее шестнадцать долларов по выходе в свет, иначе говоря, примерно семьдесят пять центов за тысячу слов, но правда и другое: ведь это всего лишь вторая попытка Мартина и теперь он сам прекрасно понимал, что повесть слабая и неуклюжая.
Но неуклюжесть даже ранних его опытов не была неуклюжестью посредственности. Их отличала неуклюжесть чрезмерной силы – та самая, что выдает новичка, который бьет из пушек по воробьям и на комара замахивается дубинкой. И Мартин рад был продать эти первые пробы пера хоть за бесценок. Он понимал, насколько они слабы, – это он понял очень быстро. Но он твердо верил в свои позднейшие работы. Он стремился стать не просто поставщиком журнальной беллетристики. Он старался овладеть всеми тонкостями мастерства. Однако силой он не жертвовал. Сила его росла как раз потому, что он сознательно ее сдерживал. И не отступал от того, чем больше всего дорожил, – от правды жизни. Он был реалист, хотя делал все, чтобы пронизать реализм красотой, которую дарит воображение. Он стремился к реализму страстному, пронизанному мечтой и верой. Он хотел изображать жизнь такой, как она есть, со всеми ее духовными исканиями и всем тем, что задевает душу.
Читая книги и журналы, он заметил, что есть две литературные школы. Для одних авторов человек бог, и они забывают о его земном происхождении, а для других он – скот, эти забывают о его высоких помыслах, великих духовных возможностях. Обе школы и божественная и земная, по мнению Мартина, ошибаются, и повинна в этом узость взглядов и задач. Должно быть, правда где то посредине, – правда, не слишком лестная для тех, кто видит в человеке лишь божественное начало, но опровергающая тех, кто замечает в нем лишь начало плотское, скотское. Мартин считал, что в рассказе “Приключение”, который когда то показался Руфи незначительным, он достиг наибольшей для беллетристики степени правды; а в эссе “Божественное и скотское” он прямо высказал и обобщил свои взгляды.
Но “Приключение” и все его лучшие, по мнению самого Мартина, работы все еще стучались в двери редакций. Ранние опыты лишь тем были хороши в глазах Мартина, что принесли какие то деньги, и “страшные” рассказы, два из которых были куплены, он тоже вовсе не считал настоящей литературой и лучшим среди написанного. Ведь это была откровенная выдумка, фантазия, хотя и сдобренная очарованием живой жизни, в чем и таилась сила этих рассказов. Преувеличенное и невероятное он обрядил в реальные одежды и считал это фокусом, пусть даже ловким фокусом. С истинной литературой это несовместимо. Написаны оба рассказа искусно, но Мартин ни во что не ставил искусство, лишенное человечности. Фокус заключался в том, чтобы искусство автора выдать за человеческое чувство, и это удалось в полдюжине “страшных” рассказов, которые он написал до того, как поднялся до “Приключения”, “Радости” и “Вина жизни”.
Три доллара, полученные за триолеты, помогли Мартину продержаться, пока не пришел чек из “Белой мыши”. Первый чек он разменял у недоверчивого португальца бакалейщика, заплатив доллар в счет своего долга, а оставшиеся два доллара разделил между булочником и хозяином зеленной лавки. Он еще не настолько разбогател, чтобы купить мяса, и, дожидаясь чека из “Белой мыши”, сидел впроголодь. Не сразу Мартин решил, как этот чек разменять. Никогда еще он не был в банке, тем более по делу, и на него напало наивное, ребяческое желание зайти в один из больших оклендских банков, небрежно кинуть чек и получить сорок долларов наличными. Однако практический здравый смысл подсказывал разменять чек у бакалейщика и тем самым поднять веру в свою кредитоспособность. Мартин нехотя покорился доводам в пользу бакалейщика, заплатил ему сполна и получил сдачи звонкой монетой. Расплатился он и с другими лавочниками, выкупил костюм и велосипед, заплатил за месяц пользования машинкой, заплатил Марии за просроченный месяц и за месяц вперед. И осталось у него в кармане на случай непредвиденных расходов еще почти три доллара.
Пустячная сумма эта казалась Мартину настоящим богатством. Едва получив назад костюм, он пошел повидать Руфь и по дороге не мог удержаться, позвякивал горсткой серебра в кармане. Так долго он был без гроша, что, подобно спасенному от голодной смерти, который не в силах отвести глаза от оставшейся на столе пищи, Мартин не мог выпустить из рук серебро. Он не был ни скуп, ни жаден, но деньги значили для него больше, чем столько то долларов и центов. Они означали успех, и оттиснутые на монетах орлы олицетворяли для него крылатую победу.
Оказывается, мир удивительно хорош. В глазах Мартина он и вправду стал прекраснее. Долгие недели то был тусклый, сумрачный мир, а теперь, когда почти все долги заплачены и в кармане позвякивают три доллара, а голова полна сознанием успеха, оказалось, солнце ярко светит и греет и даже внезапный дождь, что застиг прохожих врасплох и промочил до нитки, Мартина только развеселил? Когда он голодал, он часто раздумывал о голодных, которых в мире тысячи, но теперь, наевшись досыта, уже не обременял себя мыслями о том, что в мире тысячи голодных. Он забыл про них и, страстно влюбленный, вспомнил о влюбленных, которым в мире счету нет. Сами собой зазвучали строки любовной лирики. Увлеченный творческим порывом, он прозевал нужную остановку, проехал трамваем два лишних квартала и вовсе не почувствовал досады.
У Морзов он застал много народу. В доме гостили две двоюродные сестры Руфи из Сан Рафаэля, и под предлогом, что их надо развлекать, миссис Морз, как задумала раньше, старалась окружить Руфь молодыми людьми. Кампания началась во время вынужденного отсутствия Мартина и сейчас была в разгаре. Миссис Морз порешила приглашать людей деловых, серьезных. Итак, когда пришел Мартин, там кроме сестриц Дороти и Флоренс были два университетских профессора, один был латинист, другой специалист по английской филологии; молодой офицер, только что возвратившийся с Филиппин, в прошлом школьный товарищ Руфи; некто Мелвил, личный секретарь Джозефа Перкинса, главы сан францисского страхового общества; и, наконец, всамделишный банковский кассир, Чарльз Хэпгуд, моложавый человек тридцати пяти лет, питомец Станфордского университета, член Нильского клуба и клуба “Единство” и осмотрительный оратор, во время выборной кампании выступающий за республиканскую партию, – иными словами, во всех отношениях многообещающий молодой человек. Среди женщин одна писала портреты, другая была профессиональная музыкантша, и еще одна со степенью доктора социологии, известная во всем штате представительница благотворительной организации, опекающей трущобы Сан Франциско. Но в планах миссис Морз женщины значили не так уж много. В лучшем случае они служили необходимым дополнением. Надо же как то привлечь в дом деловых серьезных мужчин.
– Когда разговариваешь, не горячись, – предостерегла Руфь Мартина перед тем, как началось тяжкое испытание знакомства.
Поначалу Мартин держался довольно скованно, его угнетала собственная неуклюжесть, особенно он боялся, как когда то, своротить плечом мебель или задеть безделушку. К тому же его смущало это общество. Никогда еще он те бывал в таком избранном обществе, тем более в таком многочисленном. Больше всех его заинтересовал банковский кассир Хэпгуд, и Мартин решил при первой же возможности разобраться, что это за человек. Ибо хоть Мартин и робел и относился к этим людям с почтением, он был уверен в себе и ему необходимо было помериться с ними силами, понять, что же они узнали из книг и из жизни, чего не знает он.
Руфь опять и опять поглядывала на Мартина, проверяя, каково ему в обществе, и с удивлением и радостью убедилась, что с ее кузинами он держится легко и непринужденно. Он и правда не волновался – стоило ему сесть, и он уже не беспокоился, что невзначай своротит что нибудь плечом. Двоюродных сестер Руфь считала неглупыми, по своему остроумными, и никак не могла понять, почему позднее, перед сном, они так расхваливали Мартина. Он же, среди своих известный остряк и весельчак, душа общества на всех танцульках и воскресных пикниках, и в новом окружении довольно легко развеселился и стал сыпать добродушными шуточками. А в этот вечер подле него стояла удача, и похлопывала по плечу, и говорила, что он делает успехи, – и можно было смеяться и смешить и не смущаться.
Но позднее опасения Руфи оправдались, Мартин и профессор Колдуэл отошли в сторону и оказались у всех на виду, и, хотя Мартин теперь не размахивал руками, Руфь с неудовольствием заметила, что он слишком возбужден, слишком блестят и сверкают у него глаза, слишком быстро, горячо, слишком напористо он говорит, не сдерживается и кровь уже прихлынула к щекам. Не хватает ему воспитанности и самообладания, в этом он прямая противоположность молодому профессору английской филологии, с которым у него завязался разговор.
Но что Мартину приличия! Он тотчас отметил тренированный ум собеседника, оценил его широкую образованность. И вдобавок профессор Колдуэл оказался совсем не такой, каким Мартин представлял себе рядового английского филолога. Мартин непременно хотел вызвать того на профессиональный разговор. Колдуэл поначалу противился, но Мартин все таки заставил его уступить: не понимал он, почему в гостях человек не должен разговаривать о своем деле.
– Нелепо это и несправедливо, – сказал он Руфи еще с месяц назад. – Почему не полагается разговаривать о своем деле? Чего ради людям встречаться друг с другом, если не обмениваться лучшим, что в них есть? А лучшее в них то, чем они интересуются, чем зарабатывают на жизнь, на чем специализируются, чем заняты день и ночь, что даже во сне им снится. Представь ка, вдруг мистер Батлер, соблюдая этикет, примется излагать свое мнение о Поле Верлене, о немецкой драме или о романах д'Аннунцио. Да мы помрем со скуки. По мне, уж если надо слушать Батлера, пусть уж он рассуждает о своей юриспруденции. Это лучшее, что в нем есть, а жизнь коротка, и я хочу взять от каждого лучшее, что в нем есть.
– Но разве мало тем, которые интересуют всех? – возразила Руфь.
– Ошибаешься, – горячо возразил Мартин. – Все люди и все слои общества или, вернее, почти все люди и слои общества подражают тем, кто стоит выше. Ну, а кто в обществе стоит выше всех? Бездельники, богатые бездельники. Как правило, они не знают того, что знают люди, занятые каким либо делом. Слушать разговоры о деле бездельникам скучно, вот они и определили, что это узкопрофессиональные разговоры и вести их в обществе, не годится. Они же определили, какие темы не узкопрофессиональные и о чем, стало. быть, годится, беседовать: это новейшие оперы, новейшие романы, карты, бильярд, коктейли, автомобили, скачки, ловля форелей или голубого тунца, охота на крупного зверя, парусный спорт и прочее в том же роде, – и заметь, все это бездельники хорошо знают. По сути, это – узкопрофессиональные разговоры бездельников. И самое смешное, что многие умные люди или те, кто слывет умными людьми, позволяют бездельникам навязывать им свои дурацкие правила. А вот мне нужно от человека лучшее, что в нем есть, и пусть меня обвиняют в пристрастии к узкопрофессиональным разговорам, в вульгарности, в чем угодно.
И Руфь тогда ничего не поняла. Нападки Мартина на общепринятое показались ей лишь своенравием, вечно он упорствует в своих суждениях.
Итак, Мартин заразил профессора Колдуэла своей искренностью и вызвал на серьезный разговор. Подойдя к ним, Руфь услышала слова Мартина:
– С университетской кафедры вы, конечно, не проповедуете такую ересь?
Профессор Колдуэл пожал плечами.
– Как всякий честный налогоплательщик, я, знаете ли, политик. Сакраменто дает нам средства, а мы раболепствуем перед Сакраменто, и перед Попечительским советом университета, и перед нашей партийной прессой или перед прессой обеих партий.
– Ну да, ясно, но сами то вы как? – гнул свое Мартин.
– Вы же там, наверно, как рыба без воды.
– Пожалуй, в университетском кругу таких, как я, немного. Временами я действительно чувствую себя рыбой, вытащенной из воды, понимаю, что место мне в Париже или среди пишущей братии, или в пещере отшельника, или среди вконец одичавшей богемы – попивал бы кларет, у нас в Сан Франциско его называют итальянское красное, обедал бы в дешевых ресторанчиках Латинского квартала и громогласно излагал радикальнейшие взгляды на все сущее. Право, я нередко почти уверен, что рожден был радикалом. Но на свете слишком много такого, в чем я совсем не уверен. Я робею, когда остаюсь один на один со своей человеческой слабостью, ведь она мешает мне всесторонне осмыслить любой из вопросов – важнейших вопросов человеческого бытия.
Мартин слушал Колдуэла и вдруг поймал себя на том, что с губ его готова сорваться “Песнь пассата”:
Я в полдень сильней, Но всего верней При луне надуваю парус.
Слова так и просились на язык, и до Мартина дошло, что собеседник напоминает ему пассат, северо восточный пассат, упорный, свежий и сильный. Спокойный человек, надежный, однако что то в нем сбивает с толку. У Мартина было ощущение, что Колдуэл никогда не высказывается откровенно, до конца, как раньше нередко бывало ощущение, будто пассат никогда не дует в полную силу, всегда есть у него в запасе и еще силы, которые он никогда не пускает в ход. Живое воображение Мартина, как всегда, не дремало. Мозг его был словно богатая кладовая, где память хранила множество фактов и вымыслов, и доступ к ним всегда открытый, все в полном порядке, все к его услугам. В любую минуту, что бы ни случилось, Мартин мигом находил в своих запасниках контрастный или схожий образ. Получалось это само собой, и воображаемое неизменно сопутствовало тому, . что совершалось въяве. Как лицо Руфи в миг ревности вызвало перед глазами давно забытую картину шторма в лунную ночь, а беседуя с профессором Колдуэлом, Мартин снова увидел белые валы, гонимые северо восточным пассатом по темно лиловому океану, так минута за минутой вставали перед ним, всплывали перед глазами или возникали на экране сознания все новые образы воспоминания, не сбивая с толку, но скорее помогая разобраться в настоящем. Образы эти – несчетное множество видений, рожденных то давними поступками или переживаниями, то книгами, то обстоятельствами, событиями вчерашнего дня или прошлой недели, – спал ли Мартин, бодрствовал ли, вечно толпились у него в памяти.
Так и сейчас, слушая непринужденные речи профессора Колдуэла – разговор умного, культурного человека, – Мартин все видел себя в прошлом. Вот он – настоящий хулиган, в шляпе с широченными полями и в двубортном пиджаке по шикарной моде городской окраины, и его мечта стать уж вовсе лихим парнем, да только из тех, кого еще не трогает полиция. Это прошлое он не приукрашивает в собственных глазах, не думает отказываться от него. Да, одно время был он обыкновенный хулиган, вожак шайки, которая доставляла немало хлопот полиции и держала в страхе честный рабочий люд. Но мечты его изменились. Он оглядел гостиную, которую наполняли превосходно воспитанные, превосходно одетые мужчины и женщины, вдохнул дух культуры и утонченности, а меж тем по комнате заносчиво прошелся призрак ранней юности в шляпе с широченными полями и в двубортном пиджаке, лихой и бедовый. И этот хулиган с городской окраины растворился в нем, собеседнике настоящего университетского профессора.
Ведь, в сущности, никогда у него не было постоянного и прочного места в жизни. Он приходился ко двору везде, куда бы ни попал, всегда и везде оказывался общим любимцем, потому что в работе ли, в игре ли он оставался верен себе, всегда был готов и умел воевать за свои права и требовать уважения. Но нигде он не пустил корней. Им всюду были довольны те, кто рядом, но сам он вполне доволен не бывал. Не было в нем покоя, вечно что то звало и манило его, и он скитался по жизни, сам не зная, чего ищет и откуда зов, пока не обрел книги, творчество и любовь. И вот он здесь, единственный из всех своих товарищей по былым приключениям, кто стал вхож в дом Морзов.
Но все эти мысли и видения не мешали Мартину внимательно слушать профессора Колдуэла. Он слушал, вдумывался, придирчиво оценивал и видел, как основательно и широко образован его собеседник. А сам в ходе разговора порой отмечал провалы и пробелы в своих знаниях, целые области, ему неведомые. Однако, спасибо Спенсеру, он имеет представление о просторах человеческого знания. И только дело времени заполнить белые пятна на карте этих просторов. А тогда держитесь, вам всем несдобровать! Он будто сидел у ног профессора, благоговел и внимал, но постепенно начал различать некую слабость в его суждениях – слабость настолько, неожиданную, едва уловимую, что, не проскальзывай она в каждом суждении Колдуэла, Мартин, пожалуй, и не приметил бы ее. Когда же он наконец поймал ее, он сразу почувствовал себя ровней Колдуэлу.
Руфь подошла к ним во второй раз в ту самую минуту, как Мартин заговорил.
– Я скажу вам, в чем вы неправы или, вернее, отчего ваши рассуждения уязвимы. Вы не принимаете в расчет биологию, ту, что может полностью объяснить жизнь всего живого на земле, от лабораторных опытов по превращению неживого в живее до широчайших эстетических и социологических обобщений.
Руфь ужаснулась. Она прослушала у профессора Колдуэла два курса и смотрела на него снизу вверх, как на олицетворение всех на свете знаний.
– Я вас не совсем понимаю, – неуверенно вымолвил профессор.
Что что, а понимает его Колдуэл прекрасно, в этом Мартин не сомневался.
– Тогда постараюсь объяснить, – сказал Мартин. – Помню, я читал в истории Египта что то в таком роде: египетское искусство невозможно понять, не изучив прежде состояние египетского земледелия.
– Совершенно верно, – профессор кивнул.
– И по моему, – продолжал Мартин, – в свою очередь, разобраться в земледелии невозможно, если не изучил сперва материю и основной закон жизни. Как можно понять законы и устои, верования и обычаи, не понимая не просто природу тех, кто их создал, но природу материи, из которой созданы сами люди? Разве литература менее связана с жизнью общества, чем архитектура и скульптура Египта? Разве найдется во вселенной хоть что то, не подвластное закону эволюции? Да, конечно, существует тщательно разработанная теория эволюции различных искусств, но мне кажется, она слишком механистична. Человека она оставляет без внимания. Эволюция инструмента, лиры, музыки, песни, танца – все прекрасно разработано, ну а как же эволюция самого человека, развитие важнейших внутренних его органов, что были в нем прежде, чем он сработал первый инструмент или пробормотал первую свою песнь? Вот чего нет в ваших рассуждениях и вот что я называю биологией. Это биология в самом широком понимании.
Я знаю, я говорю бессвязно, но я стараюсь растолковать свою мысль. Она пришла мне в голову, пока я вас слушал, и я не успел отточить формулировки. Вы сами говорили о слабости человека, которая мешает ему всесторонне осмыслить происходящее. И сами же – так мне кажется – оставляете в стороне роль биологии, самое материю, то важнейшее, из чего сотканы все искусства, основу и нить всех человеческих деяний и свершений.
К изумлению Руфи, Мартин не был тотчас же разбит наголову, и, услышав, как отвечает профессор, она подумала, что тот просто снисходит к молодости собеседника. Долгую минуту профессор Колдуэл молчал и теребил цепочку часов.
– Знаете, однажды мне уже пришлось выслушать точно такую же критику, – сказал он наконец. – То был человек величайшего ума, ученый и эволюционист Джозеф Леконт. Но его уже нет в живых, и я надеялся, что больше никто не заметит мою ахиллесову пяту, но вот являетесь вы и обличаете меня. Впрочем, если говорить серьезно, признаюсь откровенно, в вашей точке зрения есть доля правды… и немалая. Я слишком погружен в гуманитарные науки, отстал от сегодняшнего естествознания и могу лишь сожалеть о недостатках моего образования и о вялости характера, которая мешает мне наверстать упущенное. Верите ли, я никогда не переступал порога физической или химической лаборатории. Да да, представьте. Леконт был прав, и вы тоже правы, мистер Иден, во всяком случае, до известной степени. Затрудняюсь в точности определить насколько.
Под каким то предлогом Руфь увела Мартина и уже в сторонке зашептала:
– Напрасно ты взял в плен профессора Колдуэла. Наверно, и другие хотели бы с ним побеседовать.
– Виноват, – сокрушенно сказал Мартин. – Но мне удалось расшевелить его, и он оказался так интересен, я забыл обо всем на свете. Знаешь, это такой блестящий ум, такой интеллектуал, первый раз я с таким разговаривал. И вот еще что. Раньше я думал каждый, кто учился в университете или занимает высокое положение в обществе, непременно блестяще умен, – вот как этот Колдуэл.
– Он – исключение, – ответила Руфь.
– Похоже на то. А теперь с кем ты хочешь, чтобы я поговорил?.. Вот что, сведи меня с этим банковским кассиром.
Мартин беседовал с кассиром пятнадцать минут, и Руфь была очень довольна, возлюбленный вел себя безупречно. Глаза его ни разу не сверкнули, щеки не вспыхнули, а его спокойствие и уравновешенность при разговоре поразили Руфь. Но уважение Мартина ко всему племени банковских кассиров резко упало, и остаток вечера он не мог избавиться от впечатления, что банковский кассир и болтун – синонимы. Офицер оказался добрым малым – простодушный, здоровый и здравомыслящий, он был вполне доволен местом в жизни, которое досталось ему по праву рождения и удачи. Когда выяснилось, что тот два года проучился в университете, Мартину осталось только недоумевать, как он ухитрился растерять все свои познания. Но все равно этот молодой человек понравился Мартину больше сыплющего банальностями банковского кассира.
– Бог с ними, с банальностями. – сказал он потом Руфи, – всего ужасней другое, слышать не могу, до чего напыщенно, чопорно и самодовольно, до чего свысока и тягуче он все это изрекает. Да за то время, пока он сообщал мне, что Объединенная рабочая партия слилась с демократами, я успел бы ему изложить всю историю Реформации. Ты знаешь, он передергивает в разговорах, как профессиональный игрок в картах. Я как нибудь покажу тебе, что я имею в виду.
– Жаль, что он тебе не понравился, – ответила Руфь. – Он любимец мистера Батлера. Мистер Батлер говорит, он надежен и честен, называет его Скала, Петр{1}, говорит, на таких держатся банки.
– Не сомневаюсь – по тому немногому, что видел, и уж совсем немногому, что от него слышал. Но вот почтения к банкам у меня поубавилось. Ты не против, что я говорю так откровенно, Руфь, милая?
– Нет нет, это необычайно интересно.
– Я ведь только варвар, получающий первые впечатления от цивилизации, – чистосердечно признался Мартин. – Для цивилизованного человека подобные впечатления уж наверно новы и занимательны.
– А что ты скажешь о моих кузинах? – осведомилась Руфь.
{1} Петр – скала, камень (от греч.). 218
– Они мне понравились больше других женщин. Веселости в них хоть отбавляй, а зазнайства и притворства самая малость.
– Значит, другие женщины тебе все таки понравились?
Мартин покачал головой.
– Эта дама благотворительница просто попугай от социологии. Голову даю на отсечение, если кинуть ее среди звезд, как Томлинсона, в ней не сыщешь ни единой собственной мысли. Что до портретистки, она нестерпимо скучна. Ей бы выйти за банковского кассира, – самая подходящая пара. А уж музыкантша! Какое мне дело, что у нее проворные пальцы, и совершенная техника, и экспрессия – ведь ясно как день:
в музыке она ничего не смыслит.
– Она играет прекрасно, – запротестовала Руфь.
– Да, без сомнения, во всем, что касается техники, она поднаторела, но вот о духе музыки понятия не имеет. Я ее спросил, что для нее музыка, – ты ведь знаешь, эта сторона меня всегда интересует, – а она не знала, только и смогла ответить, что обожает музыку, что музыка величайшее из искусств и для нее дороже жизни.
– Ты всех заставлял говорить об их работе, – упрекнула Руфь.
– Да, признаюсь. И уж если они не могли толком поговорить о своем деле, каково было бы слушать, как они разглагольствуют о чем нибудь другом. Я то прежде думал, здесь, где люди наслаждаются всеми преимуществами культуры… – Мартин на минуту примолк, и в дверь шагнула и вызывающей походкой прошла по гостиной тень его самого в юности, – широкополая шляпа, двубортный пиджак. – Так вот, я думал, здесь все, и мужчины и женщины блистают умом и талантом. А теперь, по тому немногому, что я успел увидеть, мне кажется, почти все они – сборище глупцов, большинство из них, а девяносто процентов остальных наводят скуку. Вот профессор Колдуэл совсем другой. Он – человек, весь как есть, до мозга костей.
Руфь просияла.
– Расскажи мне о нем, – настойчиво попросила она. – Не о том, какой он блестящий ум и незаурядная личность, достоинства я знаю, а вот есть ли в нем, по твоему, и противоположные свойства. Мне очень любопытно.
– Боюсь попасть впросак, – шутливо заупрямился Мартин.
– Лучше сперва скажи ты… Или ты видишь в нем одни только достоинства?
– Я прослушала у него два курса, знала его два года, оттого мне так интересно твое первое впечатление.
– Хочешь узнать его дурные свойства. Что ж, ладно. Думаю, твое прекрасное мнение о нем оправданно. По крайней мере из всех, кого я знаю, он самый замечательный образец интеллектуала. Но у этого человека совесть нечиста. Нет нет, – поспешно прибавил Мартин. – Ничего ничтожного или вульгарного. Понимаешь, мне показалось, он проник в самую суть жизни и отчаянно испугался того, что увидел и сам перед собой притворяется, будто ничего этого не видел. Пожалуй, это звучит не очень внятно. Попробую сказать иначе. Он набрел на тропу, ведущую к потерянному храму, но не пошел по ней; возможно, мельком он увидел и храм, но потом постарался убедить себя, что то был только мираж, игра теней в листве. Или еще так скажу. Человек мог кое что сделать, но решил, что это бессмысленно, и теперь все время в глубине души жалеет, что не сделал: он втайне смеялся над наградой, которую заслужил бы деянием, и однако, еще затаенней жаждал награды, жаждал радости деяния.
– Я в профессоре ничего такого не вижу, – сказала Руфь.
– И право, не понимаю, что ты хочешь сказать.
– У меня это только смутное ощущение, – Мартин пошел на попятный. – Причин так думать у меня нет. Это только ощущение, и очень возможно, что я ошибаюсь. Уж наверно ты его знаешь лучше.
В этот вечер Мартин ушел от Руфи в странном замешательстве, ощущения у него были самые противоречивые. Он так трудно шел к этим высотам, так стремился к этим людям, а они его разочаровали. С другой стороны, успех ободрил его. Подъем оказался легче, чем он ожидал. Он одолел подъем – и теперь (не страдая ложной скромностью, он не скрывал этого от себя) он выше тех, к кому стремился, кроме, конечно, профессора Колдуэла. Он знал больше них о жизни и о книгах и диву давался, куда они подевали свое образование. Ведь он не знал, что сам обладает выдающимся умом, не знал также, что гостиные всевозможных Морзов не то место, где можно встретить людей, доискивающихся до глубин, задумывающихся над основными законами бытия; и не подозревал, что люди эти – точно одинокие орлы, одиноко парят в лазурной небесной выси над землей, обремененной толпами, чей удел – стадное существованье.

Глава 28

Но удача потеряла адрес Мартина, и ее посланцы уже не стучались в дверь. Двадцать пять дней, работая и в воскресенья и в праздники, трудился он над большим, примерно в тридцать тысяч слов, этюдом “Позор солнца”. То была тщательно обдуманная атака на мистицизм школы Метерлинка – из крепости позитивной науки он нападал на мечтателей, ждущих чуда, однако не ниспровергал красоту и чудо, ту красоту и чудо, что совместимы с фактами. Несколько позднее он продолжил атаку, написал два коротких эссе “Взыскующие чуда” и “Мерило своего “я”. И принялся оплачивать путевые расходы всех трех работ – из журнала в журнал.
За двадцать пять дней, посвященных “Позору солнца”, он продал юморесок на шесть с половиной долларов. Одна шутка дала ему полдоллара, а вторая, купленная первоклассным юмористическим еженедельником, принесла доллар. И еще два юмористических стихотворения заработали ему одно – два доллара, другое – три. И вот, исчерпав кредит а лавках (хотя бакалейщик поверил теперь ему в долг на пять долларов), Мартин опять отнес в заклад велосипед и костюм. Агентство опять требовало с него за машинку, настойчиво напоминая, что согласно договору плату непременно следует вносить вперед.
Приободренный тем, что несколько мелочей все же куплено, Мартин опять принялся за поделки. В конце концов, может быть, на них и просуществуешь. Под столом скопилось двадцать коротких рассказов, отвергнутых газетным синдикатом. Он перечел их, стараясь понять, как следует писать рассказы для газет, и, читая, вывел точный рецепт. Оказалось, в газете рассказ не должен быть трагическим, у него не должно быть несчастливого конца, ему отнюдь не нужны ни красота стиля, ни проницательность мысли, ни неподдельная тонкость чувств. Но чувства необходимы, притом в изобилии – благородные и чистые чувства того сорта, каким он аплодировал с галерки в ранней юности – чувства вроде тех, какими полны ура патриотические пьесы и мелодрамы “о бедном, но честном малом”.
Мартин усвоил эти предосторожности, тон позаимствовал у “Герцогини” и, руководствуясь своим рецептом, принялся изготовлять смесь. Рецепт состоял из трех частей: 1. Двое влюбленных ссорятся и расстаются; 2. благодаря какому нибудь поступку или по стечению обстоятельств они вновь соединяются; 3. свадебные колокола. Третья часть была величиной постоянной, но в первую и вторую можно было подставлять несчетное множество вариантов. Так, влюбленных может разлучить недоразумение, прихоть судьбы, ревнивые соперники, разгневанные родители, злокозненные опекуны и коварные родственники, и так далее и тому подобное; а вновь соединить их может отважный поступок влюбленного, подобный же поступок влюбленной, перемена в его или ее чувствах, вынужденное признание злокозненного опекуна, коварного родственника или ревнивого соперника, добровольное признание любого из них, какая нибудь внезапно открывшаяся тайна, влюбленный может взять сердце девушки штурмом, либо покорить долгим благородным самопожертвованием, и т. д. без конца.
Очень соблазнительно повернуть примирение так, чтобы предложение сделала она, мало помалу Мартин находил и другие несомненно пикантные и соблазнительные хитрости. Но свадебные колокола в конце неизбежны, тут нельзя себе позволить никаких вольностей; хоть весь мир провались в тартарары, хоть настань конец света, а все равно свадебные колокола должны звонить. Минимальную дозу рецепт предписывал в двенадцать тысяч слов и максимальную в пятнадцать тысяч.
Пока Мартин не полностью превзошел искусство сочинять короткие рассказы для газет, он разработал с полдюжины схем и, выстраивая рассказ, постоянно в них заглядывал. Схемы эти напоминали хитроумные таблицы, какие в ходу у математиков, они состояли из десятков клеток и множества рядов, их можно было читать сверху вниз, снизу вверх, справа налево, слева направо, и, не думая, не рассуждая, черпать из них тысячи различных решений, каждое из которых будет бесспорно верным и точным. Таким образом, за полчаса Мартин мог при помощи своих схем сколотить дюжину сюжетов, потом откладывал их, а когда выдавалась удобная минута, разрабатывал. Он мог превратить такую схему в рассказ за час перед сном, после целого дня серьезной работы. Позднее он как то признался Руфи, что мог писать их чуть ли не во сне. Тут только и требовалось сколотить сюжет, но это он делал чисто механически.
Мартин ничуть не сомневался в верности своего рецепта, в кои то веки он понял, чего хотят редакторы, и первые два рассказа отослал, твердо веря, что они принесут ему чеки. И через двенадцать дней они действительно принесли чеки, по четыре доллара каждый.
Между тем он делал новые и тревожные открытия в отношении журналов. Хотя “Трансконтинентальный” опубликовал “Колокольний звон”, оттуда чека не последовало. Деньги нужны были позарез, и Мартин написал в редакцию. Но получил лишь уклончивый ответ и просьбу прислать еще что нибудь из его работ. В ожидании ответа он два дня голодал и теперь снова заложил велосипед. Аккуратно, дважды в неделю, он писал в “Трансконтинентальный”, требуя свои пять долларов, но ответом его удостаивали далеко не всякий раз. Не знал он, что “Трансконтинентальный” уже многие годы висит на волоске, что это журнал даже не третьего, а десятого сорта, нет у него ни доброго имени, ни постоянных читателей и подписчиков, и он кое как существует хлесткими заметками, отчасти патриотическими призывами да еще объявлениями, которые помещают на его страницах благотворительности ради. Не знал он и того, что “Трансконтинентальный” – единственный источник существования для редактора и коммерческого директора и выжать из него средства на жизнь они умудряются, лишь вечно переезжая с места на место в бегах от уплаты аренды и никогда, если их не возьмут за горло, не платя по счетам. Невдомек Мартину было и то, что принадлежащие ему пять долларов присвоил коммерческий директор и пустил на окраску своего дома в Аламеде, причем красил сам, вечерами, так как ему не по карману было платить маляру по ставкам профсоюза, а первый же нанятый им нечлен профсоюза угодил в больницу с переломом ключицы; кто то выдернул у него из под ног лестницу.
Не получил Мартин и десяти долларов, обещанных чикагской газетой за “Охотников за сокровищами”. Очерк напечатали, он проверил это в центральной читальне, но от редактора не мог добиться толку. Все письма оставались без ответа. Чтобы– убедиться, что они доходят по назначению, Мартин несколько писем послал заказными. Значит, его просто грабят, грабеж среди бела дня. Он голодает, а у него крадут его добро, его товар, плата за который – единственная для него возможность купить хлеба.
Еженедельник “Юность и время”, едва успев напечатать две трети его повести с продолжениями, объемом в двадцать одну тысячу слов, перестал существовать. И рухнула надежда получить свои шестнадцать долларов.
В довершение всего с одним из лучших, по мнению самого Мартина, рассказов “Выпивка” случилась беда. В отчаянии, в лихорадочных поисках подходящего журнала, Мартин послал этот рассказ в Сан Франциско в светский еженедельник “Волна”. “Волну” он выбрал главным образом потому, что надеялся быстро получить ответ – ведь рассказу предстояло лишь переплыть залив из Окленда. Две недели спустя он, вне себя от радости, увидел в газетном киоске, в последнем номере журнала, свой рассказ, напечатанный полностью, с иллюстрациями и на почетном месте. Он пошел домой и с бьющимся сердцем гадал, сколько же ему заплатят за одну из лучших его вещей. И до чего же приятно, что рассказ так вот сразу приняли и напечатали. Радость была еще полнее от неожиданности, ведь редактор не известил Мартина, что рассказ принят. Он подождал неделю, две, две с половиной, наконец отчаяние взяло верх над скромностью и Мартин написал редактору “Волны”, что, вероятно, коммерческий директор запамятовал о его небольшом гонораре.
Даже если заплатят только пять долларов, этого хватит на бобы и гороховый суп, чтобы написать еще полдюжины рассказов, и возможно, ничуть не хуже. Редактор ответил до того невозмутимо, что Мартин восхитился.
“Благодарим Вас за Ваш замечательный дар, – прочел он. – Все в редакции прочли рассказ с огромным удовольствием и, как видите, опубликовали его в ближайшем же номере и на почетном месте. Искренне надеемся, что иллюстрации Вам понравились.
Перечитав Ваше письмо, мы увидели, что Вы по недоразумению решили, что мы платим за материалы, нами не заказанные. У нас это не принято, а ведь Ваша рукопись поступила не по заказу. Когда мы получили рассказ, мы, естественно, полагали, что это наше правило Вам известно. Мы можем лишь глубоко сожалеть об этом прискорбном недоразумении и заверить Вас в нашем неизменном уважении. Еще раз благодарим Вас за ваш любезный дар, надеемся в ближайшем будущем получить от Вас и еще материалы.
Остаемся… и проч.”
Был в письме и постскриптум, смысл которого сводился к тому, что хотя “Волну” никому не высылают бесплатно, Мартину рады будут предоставить бесплатную подписку на следующий год.
После этого опыта Мартин стал печатать наверху первой страницы всех своих рукописей: “Подлежит оплате по вашей обычной ставке”.
Придет день, утешал он себя, когда они будут подлежать оплате по моей обычной ставке.
В ту пору он открыл в себе страсть к совершенству, она заставила его переписать и отшлифовать “Толчею”, “Вино жизни”, “Радость”, “Голоса моря” и еще кое что из ранних работ. Как и прежде, ему не хватало и девятнадцати часов в день. Он писал невероятно много и невероятно много читал, за работой забывая о мучениях, которые испытывал, бросив курить. Обещанное Руфью средство от курения с кричащей этикеткой Мартин засунул в самый недосягаемый угол комнаты. Особенно он страдал без табака, когда приходилось голодать; но как бы часто он ни подавлял острое желание курить, оно не слабело. Мартин считал отказ от курева самым трудным из всего, чего он достиг, а на взгляд Руфи, он всего лишь поступал правильно. Лекарство от курения ока купила ему на деньги, что получала на булавки, и скоро начисто об этом забыла.
Свои сработанные по шаблону рассказики он терпеть не мог, издевался над ними, но они то шли успешно. Благодаря им он все выкупил из заклада, расплатился почти со всеми долгами и купил новые шины для велосипеда. Рассказики хотя бы кормили его и давали время для работы, на которую он возлагал все надежды; но по настоящему его поддержали сорок долларов, полученные раньше от “Белой мыши”. Они укрепили его веру в себя и надежду, что подлинно первоклассные журналы станут платить неизвестному автору, но крайней мере столько же, если не больше. Но вот загвоздка: надо еще пробиться в эти первоклассные журналы. Лучшие его рассказы, этюды, стихи напрасно стучались в их двери, а меж тем каждый месяц он читал в них прорву нудной, пошлой, безвкусной писанины. Если бы хоть один редактор снизошел черкнуть мне одну единственную ободряющую строчку! Пускай то, что я пишу, непривычно, пускай это не подходит для их журналов по соображениям благоразумия, но есть же в моих рассказах хоть что то стоящее, и не так мало, что заслуживает доброго слова. И Мартин брал какую нибудь свою рукопись, к примеру “Приключение”, читал и перечитывал ее и тщетно пытался понять, чем же оправдано молчание редакторов.
Наступила чудесная калифорнийская весна, а с ней кончилась полоса достатка. Несколько недель Мартина тревожило странное молчание литературного агентства, поставляющего газетам короткие рассказы. И однажды, ему сразу вернули по почте десять безупречно сработанных рассказиков. Их сопровождало краткое извещение: в агентстве избыток материалов, и оно снова начнет покупать рукописи не раньше чем через несколько месяцев. А Мартин в расчете на эти десять вещиц даже позволил себе кое какие роскошества. Последнее время агентство платило ему по пять долларов за штуку и принимало все подряд. И он полагал, что эти десять как бы уже проданы, и соответственно жил так, словно у него в кармане пятьдесят долларов. И вдруг опять началась полоса безденежья, – он продолжал посылать свои ранние опыты в издания, которые его печатали, но платили гроши, а поздние предлагал журналам, которые их не покупали. И опять он стал наведываться в Окленд к ростовщику, отдавать вещи в заклад. Несколько шуток и юмористических стишков, проданные нью йоркским еженедельникам, позволяли только только сводить концы с концами. Тогда то он написал в несколько солидных изданий, выходящих ежемесячно или раз в три месяца, справляясь об условиях публикации, и из ответов узнал, что там редко рассматривают рукописи, присланные не по заказу, а в основном печатают материалы, которые заказывают известным специалистам, авторитетам в той или иной области.

Глава 29

Лето для Мартина выдалось тяжелое. Рецензенты и редакторы разъехались отдыхать, и те издания, которые обычно сообщали о своем решении недели через три, теперь задерживали рукописи месяца на три, а то и больше. Одно утешение: из за этого застоя он экономил на почтовых расходах. Только вороватые журнальчики, видно, не утратили расторопности, и Мартин отдал им все свои ранние опыты, такие, как “Ловцы жемчуга”, “Профессия моряка”. “Ловля черепах” и “Северо восточный пассат”. Эти рукописи не принесли ему ни гроша. Правда, после полугодовой переписки Мартин пошел на уступки – и получил безопасную бритву за “Ловлю черепах”, а за “Северо восточный пассат” “Акрополь”, пообещав заплатить пять долларов наличными и сверх того выслать пять годовых подписок, выполнил только вторую половину обещания.
За сонет о Стивенсоне Мартин ухитрился выжать два доллара из бостонского журнала, издатель которого обладал изысканным вкусом Мэтью Арнольда, но тощим кошельком. “Пери и жемчужина” остроумная поэма пародия в двести строк, только что законченная, с пылу с жару, покорила сердце редактора журнала, издающегося в Сан Франциско на средства крупной железной дороги. Редактор написал Мартину и предложил вместо гонорара за поэму бесплатный проезд по железной дороге. Мартин письмом спросил, можно ли передать это право другому лицу. Оказалось, нет, нельзя, а значит, денег за это не выручишь, и потому он попросил вернуть поэму. Поэму он получил вместе с сожалениями редактора и опять послал ее в Сан Франциско, на этот раз в “Осу”, модный ежемесячник, который был когда то основан и умело вознесен в число звезд первой величины одним блестящим журналистом. Но популярность “Осы” стала меркнуть задолго до того, как Мартин появился на свет. Редактор обещал Мартину за поэму пятнадцать долларов, но, напечатав ее, казалось, забыл о своем обещании. Несколько напоминаний Мартина остались без ответа, тогда он сочинил гневное письмо, и ответ пришел. Отвечал уже новый редактор, он холодно сообщал, что не считает себя ответственным за ошибки своего предшественника, и, кстати сказать, сам он о поэме отнюдь не высокого мнения.

'Мэтью Арнольд (1822 – 1888) – английский поэт, критик, эссеист.

Но бессовестней всех обошелся с Мартином чикагский журнал “Глобус”. Мартин долго не хотел предлагать издателям “Голоса моря” – пока его не вынудил к этому голод. Десяток журналов их отверг, и наконец они осели в редакции “Глобуса”. В цикле этом было тридцать стихотворений, и Мартин должен был получить по доллару за каждое. В первый месяц было напечатано четыре стихотворения, и он сразу же получил чек на четыре доллара; но, заглянув в журнал, пришел в ужас, так жестоко расправились с его стихами. У одних стихотворений изменили название:
.вместо латинского “Finis” поставили “Конец”, “Песнь Внешнего рифа” заменили на “Песнь кораллового рифа”. Одному стихотворению дали совсем иное, никак не подходящее название: вместо “Огни медузы” редактор напечатал “Обратный путь”. А над самими стихами учинили поистине зверскую расправу. Мартина бросало в пот, он глухо стонал и хватался за голову. Фразы, строки, строфы были выброшены, перетасованы или перепутаны самым немыслимым образом. Кое где его строки и строфы были заменены чужими. Не верилось, что редактор в здравом уме и твердой памяти мог так чудовищно обойтись с рукописью, и всего вероятней казалось, что стихи изувечил какой нибудь мальчишка на побегушках или стенографистка. Мартин тотчас написал редактору, взмолился: пусть остальные стихи не печатают и вернут ему. Он писал снова и снова, просил, умолял, грозил, но письма оставались без ответа. Месяц за месяцем продолжалась расправа, пока не вышли все тридцать стихотворений, и месяц за месяцем Мартин получал чек за те, что появлялись в очередном номере.
Наперекор всем злосчастьям его поддерживало воспоминание о сорока долларах из “Белой мыши”, хотя все больше и больше времени приходилось тратить на поделки. Оказалось, можно прожить, печатаясь в сельскохозяйственных еженедельниках и в специальных газетах и журналах, а вот религиозные еженедельники могут запросто уморить голодом. В самую трудную пору, когда черный костюм был в закладе, Мартину – как он думал – неслыханно повезло, он стал победителем конкурса, устроенного окружным комитетом республиканской партии. Конкурс шел по трем жанрам, Мартин участвовал во всех трех, горько смеясь над собой
– вот до чего он докатился! Его стихотворение получило первую премию в десять долларов, песня к выборной кампании – вторую премию в пять долларов, заметка о принципах республик

Предыдущий вопрос | Содержание | Следующий вопрос

 

Внимание!

1. Все книги являются собственностью их авторов.
2. Предназначены для частного просмотра.
3.Любое коммерческое использование категорически запрещено.

 

 


In-Server & Artificial Intelligence

Контакты

317197170

support[@]allk.ru

 

Ссылки

Art